|
Картины:
Белая зима. Грачиные гнезда, 1904
Март, 1939
Утренний чай. Подснежники, 1939-1954
|
Автомонография Игоря Грабаря
Летом 1899 года я съездил еще раз в Венецию на Международную выставку, о которой написал в "Мир искусства" отчет для двенадцатого номера 1899 года.
Во время приезда к нам в начале 1898 года Серова он спросил меня, не хочу ли я участвовать в конкурсе, устраиваемом обычно Московским обществом любителей художеств. За премированную картину выдавали порядочную сумму, что-то рублей шестьсот - восемьсот. Я обещал что-нибудь прислать. В ноябре он напомнил мне в письме из Москвы, что если я еще не раздумал прислать на конкурс картину, то чтобы торопился и чтобы теперь же послал заявление об участии.
Подстегивание Серова было излишним: я уже упорно работал над картиной. Собственно, это был портрет. Я выбрал девочку-натурщицу лет двенадцати, одел ее в специально сшитое короткое платьице, старо-розового оттенка, Шедшего к ее золотистым распущенным волосам, бледному лицу, голубым глазам и красным губам. Я поставил ее на фоне стены, на которой повесил античный, слегка раскрашенный и патинированный барельеф. Девочка стояла во весь рост, в повороте вправо от зрителя, смотря на зрителя.
Технически картина была задумана чрезвычайно сложно, со специальной подготовкой под лессировку каждого отдельного куска, различного по цвету и фактуре. Написанная темперой, с последующим покрытием лаком, картина имела успех в кругах видевших ее мюнхенских художников. В мою мастерскую приходили и не художники, в числе их был русский посланник А.П.Извольский, впоследствии министр иностранных дел, носивший монокль и всегда изысканно предупредительный и вежливый. Посмотрев на картину, он произнес тоном, не допускающим возражения:
- G'est bien du grand art, - superbe!
В Москве картина не была удостоена премии, которую в тот раз получил Татевасьянц. Художникам она показалась странной и непонятной, хотя исполненной умело и интересно. Ее восприняли как чужеродное тело, неожиданно свалившееся на русскую почву. Серову она понравилась.
Мои эксперименты с натюрмортной иллюзорностью подходили к концу, и мне хотелось свести их результаты к одному большому холсту с фигурой. Я взял натурщицу "арабской крови"- дочь циркового наездника-араба и его мимолетного карнавального "шаца", мюнхенской кельнерши. Черная, смуглая, красиво сложенная, она отлично держала позу. Задуманная мною общая гамма была черно-серебряная. Купив платье из белого атласа, покрытого черным тюлем, я просил "арабку" одеться, надев сверху черный жакет на лиловой шелковой подкладке. Я усадил ее на золоченый стул, поставив рядом столик красного дерева с букетом цветов в японской вазочке. Нагибаясь, она левой рукой ласкала мою красавицу собаку - блестящий экземпляр пятнистого черно-белого далматского дога.
Писал я в величину натуры, с таким расчетом, чтобы на расстоянии нельзя было отличить, где натура, а где холст. Писал с редким воодушевлением и достиг желаемого. Собака была приучена стоять смирно, чего мы добились путем долгой тренировки и при помощи вкусной кормежки. На следующий день я позвал всю свою школу, задрапировав предварительно одной и той же материей как холст, так и натуру ко времени прихода учеников. Эффект получился полный: собака не дрогнула в течение двух-трех минут, и никто не мог узнать, где натура, где живопись.
Само собой разумеется, что я тут же пояснил своим ученикам то, что повторял уже десятки раз, - что иллюзорность не есть цель, а лишь средство, что я эту свою картину не считаю произведением искусства и никогда ее не выставлю. Свое слово я держал в течение тридцати семи лет, протекших с тех пор до настоящего времени: ни разу нигде я ее не выставлял, несмотря на все уговоры за границей и в России.
К этому времени в нашей русской колонии произошли уже некоторые сдвиги, отразившиеся в какой-то мере на последних годах моего пребывания в Мюнхене. Колония наша разрасталась, так как тяга к нам из Петербурга и Москвы усиливалась. Давно уже деятельным членом нашего кружка сделался приехавший из Москвы Василий Васильевич Кандинский. Юрист по образованию, оставленный при Московском университете и едва ли не приват-доцент уже, он занимался живописью и, имея средства, решился все бросить и переехать в Мюнхен. Он был совсем из другого теста, чем все мы, - более сдержан, менее склонен к увлечениям, больше себе на уме и меньше "душа нараспашку". Он писал маленькие пейзажные этюдики, пользуясь не кистью, а мастихином и накладывая яркими красками отдельные планчики. Получались пестрые, никак не согласованные колористические этюдики. Все мы относились к ним сдержанно, подшучивали между собой над этими упражнениями в "чистоте красок". У Ашбе Кандинский также не слишком преуспевал и вообще талантами не блистал.
Видя, что в направлении реалистическом у него ничего не получается, он пустился в стилизацию, бывшую в то время как раз в моде: Томас Теодор Хеше в журнале "Simplicissimus", Юлиус Диц в "Jugend", Константин Сомов в "Мире искусства" имели такой успех, что не давали покоя честолюбивому Кандинскому. Он также принялся за тридцатые годы и стал писать яркой темперой на черной бумаге картинки из жизни первой половины XIX века.
Картинки не могли быть приняты на выставки "Мира искусства", но были приняты "Московским товариществом", на выставках которого и появлялись в течение нескольких лет. Успеха они не имели и считались явным балластом. Приходилось выдумывать новый трюк.
В 1901 году Кандинский писал уже большие холсты, в жидкой масляной технике, интенсивные по расцветке, долженствовавшей передавать какие-то сложные чувства, ощущения и даже идеи. Они были столь хаотичны, что я не в состоянии сейчас воспроизвести их в своей памяти. Были они неприятны и надуманны. Несчастье Кандинского заключалось в том, что все его "выдумки" шли от мозга, а не от чувства, от рассуждения, а не от таланта. Во всем, что он делал, он типичный "мозговик" и "комбинатор " - feiner Konditor, как говорят немцы. В дни полной расхлябанности, характерной для европейской буржуазии на грани XIX и XX веков, он попал в точку, ибо его непонятности и трюкачество принимались снобами-коллекционерами из банкиров и владельцев крупных индустриальных предприятий как некое откровение. Кандинский был для них тем более приемлем, что его продукция была типично немецким детищем, немецкой вариацией парижских "левых" трюков. Он так и вошел в историю немецкого экспрессионизма как мастер до мозга костей немецкий, национальный.
В начале революции, когда были в моде занесенные с Запада всяческие "измы", Кандинский и у нас кое-кому казался великим мастером последнего крика моды - "беспредметного искусства". Мы с Кардовским знали цену его индивидуальности, но тогда и думать нельзя было о разоблачении в художественных кругах кумира, вскоре, впрочем, "благоразумно" бежавшего в "левейшую из левых" художественных колоний Германии - в Дессау, где он до сих пор состоит профессором.
Из других членов мюнхенского кружка русских надо упомянуть о бароне Николае Николаевиче Зеббелере, не блиставшем успехами у Ашбе, но приятном человеке и хорошем фотографе. Недолгими гостями были в школе Иван Яковлевич Билибин, впоследствии рисовальщик "в русском стиле", сотрудник "Мира искусства", и Д.Ф.Богословский, ученик Репина, специализировавшийся в Мюнхене на реставрации картин, впоследствии реставратор Эрмитажа, Русского музея и Третьяковской галереи.
Мои занятия историей техники живописи и лабораторные испытания с плавкой смол и исканием новых связующих веществ возбудили среди художников самые разноречивые толки. Из того факта, что я заперся и работал стороне от всех, даже своих друзей, был сделан вывод, что я явно открыл какой-то невероятный технический талисман, в виде лака или связующего пигменты вещества, которого одного достаточно, чтобы сразу записать замечательные картины. Я всячески это отрицал, ибо я действительно искал, но ничего потрясающего не нашел. Да кроме того, ко мне был вхож Трейман, живший со мною в одной квартире и также отрицавший факт "открытия". Ему тоже не верили, и между мною и остальными членами кружка наступило временное охлаждение, прошедшее только с годами, когда на моих же этюдах и картинах выяснилось с полной очевидностью, что никакого в них небывалого технического приема не заметно.
Больше всего я искал в направлении замены масла красок другим связующим, которое давало бы краске большую плавкость и позволяло бы легко и свободно вписывать в красочное тесто новые мазки, органически с ним сливающиеся. Кое-чего я добился, и мне даже удалось написать недурной этюд головы, но, уйдя на несколько часов из мастерской и вернувшись обратно, я, к своему огорчению, увидал, что краски потекли: волосы съехали на глаза, глаза потекли до носа, нос зашел за подбородок. Надо было не ставить холста вертикально до высыхания, а класть его плашмя. Но все это были лишь опыты; ничего большего я не нашел.
стр.1 -
стр.2 -
стр.3 -
стр.4 -
стр.5 -
стр.6 -
стр.7 -
стр.8 -
стр.9 -
стр.10 -
стр.11
Продолжение...
|