|
Картины:
Сказка инея и восходящего солнца, 1908
Золотые листья, 1901
Разъяснивается, 1928
|
Автомонография Игоря Грабаря
"Мартовский снег" понравился, помнится, художникам больше всех других моих тогдашних вещей, но особенно пришелся по вкусу в Германии, где репродукцию с этой картины я видел во многих окнах художественных магазинов, спустя четверть века после того, - уже в 1929 году. Мне тогда казалось, что "Февральская лазурь" значительнее и цельнее этой вещи, а главное, она была не этюдом, а картиной, то есть не случайным явлением, не эпизодом, а суммой длительных и неповерхностных наблюдений, и в известном смысле их синтезом.
Проезжая от станции в Дугино рекою, я часто восхищался зрелищем снежных сугробов на высоком правом берегу Пахры, освещенных последними косыми лучами солнца, собираясь во что бы то ни стало написать и этот мотив. А он действительно стоил того: на горе вытянулась в линию бедная деревенька Комкино, сплошь состоявшая из старых изб. На реке снег сильно таял, образовав местами полыньи, а весь берег, изрытый каменоломней, был еще покрыт сугробами, игравшими то ослепительными лучами заходящего солнца, то голубыми тенями, при изумрудных полыньях внизу. Была половина марта, и по реке не только уже не ездили, но ее не решались переходить. Мой Мишка был сорвиголовой, и мне не стоило труда убедить его рискнуть поехать со мной в легких дровнях без подрезов, за что нам обоим изрядно влетело от осторожного и благоразумного хозяина. Я в один сеанс написал вещь, известную под названием "Снежные сугробы", которая, кажется, удалась и была на многих европейских выставках вместе с "Мартовским снегом".
Каждая из этих трех картин отличалась от предыдущей большей степенью цветового разложения: дивизионизм, довольно определенно выявившийся в "Февральской лазури", усилился в "Мартовском снеге" и особенно решительно сказался в "Сугробах". Все эти три вещи были ярко импрессионистическими по замыслу и фактуре. "Белая зима" стояла еще всецело на художественной платформе "Сентябрьского снега", но "Февральская лазурь" открывала новый путь, в тогдашнем русском искусстве еще неизведанный.
Импрессионистический подход к натуре и дивизионизм были сразу подхвачены Переплетчиковым, а вслед за тем и Мещериным, но в широких кругах московских художников, даже тех, которые очень одобряли мои вещи, он не встретил большого сочувствия и мало отразился на общей продукции того времени. Примкнул к импрессионистическому течению только М.В.Эберман, живший и работавший в 1904 году в Дугине, и кое-кто из художников, выставлявшихся на "Московском товариществе".
Переплетчиков ударился скорее в пуантилизм, чем в импрессионизм, работая точками, чрезвычайно пестрившими его масляные, темперные и акварельные пейзажи, в которых он преследовал не общую цветовую гамму, а только яркость красок, не собранных воедино.
Мусатов, совершенно независимо, хотя и одновременно, писал, сидя в Саратове, этюды на солнце в чисто импрессионистической манере, но выставить их ему пришлось значительно позднее.
Когда в конце марта снег почти всюду сошел, в Дугине начинали искать его остатки в оврагах - обычай, ведущий свое начало еще от последних снегов К.Коровина и Левитана i88o-x годов и укоренившийся с тех пор в Москве. Я также отправился на поиски и нашел очаровательный овраг, поросший дубками, с сохранившейся на них с осени высохшей желто-розовой листвой. В овраге уцелели еще остатки снежных сугробов, и на дне его, среди снега, журчал ручей. Листья дуба составляли вместе с голубым небом и глубокой синевой ручья дивную цветовую гармонию, очень меня увлекшую, и я в один сеанс кончил этюд, названный мною "Вешний поток". Он так нравился Мещерину, что тот непременно хотел его купить, почему я тогда же подарил его ему.
Еще раньше, в январе, выдалось несколько дней инея, и я успел сделать ряд набросков, пытаясь уразуметь секрет этой сказочной красоты. Они были только первыми пробами изучения этого явления природы, столь поразившего меня еще в Титове.
Кроме ряда более мелких этюдов, из которых один, взятый от калитки дугинского дома, в солнечный день, со снежными колеями от саней и тенью от дома, находится сейчас в Швеции, я написал еще серию натюрмортов, куда-то бесследно исчезнувших, и большой этюд "В оранжерее", изображавший крестьянскую девушку, освещенную солнцем, среди оранжерейных растений. Вся вещь была выдержана в красной гамме. Она также пропала.
Первые натюрморты в Дугине писались мною только как упражнения, Как гаммы на фортепиано, чтобы размять руку и "набить" глаз. Первой более удачной вещью была банка с вареньем и яблоко в шелковистой Цветной бумаге, в какую в то время заворачивали фрукты. Но настоящий серьезный натюрморт я написал только в апреле, когда снег стаял и пейзаж стал малопривлекательным.
В Дугине круглый год были цветы - либо полевые, либо свои, оранжерейные, либо привезенные из Москвы от Ноева. Не помню большого длинного стола в столовой без каких-нибудь цветов в вазах. Цветы стояли, кроме того, на окнах, на других столах и обычно на рояле. Однажды принесли прямоугольную уступчатую корзинку, полную незабудок. У калитки вечно толпились деревенские ребята с пучками полевых цветов, которые всегда без остатка покупались. Кроме незабудок купили в этот раз каких-то белых и желтых цветов; их вставили в вазочку, и они очутились на рояле вместе с незабудками. Меня так восхитил вид этих цветов и особенно их отражение в черной крышке рояля, что я решил писать их, прибавив к ним два яблока и апельсин, все три в цветных помятых легких бумажках и в пучке зеленых стружек из фруктового ящика. Все это приходилось на фоне двух окон, отражавшихся в рояле, из которых на одном стояли горшки с сиреневыми кампанулами. Было так красиво, что, если бы удалось дать хотя только намек на эту красоту, живописный интерес вещи был бы обеспечен. Я писал с огромным увлечением и со всей свободой кисти, на которую был способен, писал дня четыре, помнится, часов по пять ежедневно. Этой вещью я был удовлетворен. Мещерин опять непременно хотел ее купить, на что я не соглашался, прося его принять картину от меня в знак дружбы и признательности. И в самом деле, я чувствовал себя в Дугине как дома, даже много лучше, чем дома, имея все к своим услугам. В конце концов я уломал его, и он принял и эту вещь от меня. Кроме нее я подарил ему еще второй этюд с натуры "Февральской лазури", который он также хотел покупать у меня. Первый этюд я подарил С.П.Крачковскому. Мой натюрморт носил на выставке название "Цветы и фрукты на рояле". Он всем нравился, особенно Серову и Остроухову, тут же на вернисаже объявившими мне, что Совет Третьяковской галереи приобретает эту вещь. Я подвел их обоих к картине и показал надпись внизу: "Игорь Грабарь, май 1904 г. Н.В.Мещерину на добрую память".
- Как же я могу продавать дареную вещь?
- Ну, это самый обычный в практике Галереи случай: Николай Васильевич, конечно, уступит для Галереи, а вы получите деньги.
стр.1 -
стр.2 -
стр.3 -
стр.4 -
стр.5 -
стр.6 -
стр.7 -
стр.8 -
стр.9 -
стр.10 -
стр.11 -
стр.12 -
стр.13 -
стр.14 -
стр.15 -
стр.16 -
стр.17
Продолжение...
|