|
Картины:
Сказка инея и восходящего солнца, 1908
Золотые листья, 1901
Разъяснивается, 1928
|
Автомонография Игоря Грабаря
Мне кровь ударила в голову, и я твердо решил ни за что не идти на эту комбинацию, казавшуюся мне недостойной: раз подарил, значит, кончено, а то какой же это подарок, да еще человеку, к которому несказанно привязался, которого ценил и которому был стольким обязан. Выставка была в начале 1905 года в Москве, и я уже свыше года жил у него в имении, пользуясь всеми тамошними благами и работая в его прекрасной мастерской, как в своей собственной. Она, действительно, была больше моей, чем его.
Тотчас же после разговора с Серовым и художником Остроуховым он подошел ко мне и, отведя меня в сторону от публики, стал убеждать принять предложение Третьяковки: как ему ни жаль расставаться с вещью, которую он уже около года считал своей и полюбил, но ведь мне же должно быть интереснее видеть ее в Галерее, и вдобавок получить значительную сумму денег.
Я категорически отказался, сказав, что мне приятнее видеть ее у друга, раньше всех ее оценившего. Так она и не была приобретена.
Наработавшись вдоволь за четыре месяца, я решил ехать в Париж. Выставка "Союза" должна была состояться только в начале 1905 года, и до нее оставалось три четверти года. Денег у меня было вдоволь, так много, как никогда еще, и я уехал. Дягилев просил меня прислать несколько статей, а главное, фотографий с парижских художественных новинок для помещения в журнале "Мир искусства", который после ликвидации выставки отнюдь не прекращался.
В Париже я видел "Салон независимых" и оба больших салона. Все они показались мне довольно скучными и чахлыми, только у независимых было десятка два вещей, производивших впечатление оазисов в пустыне. Но лучшее, что удалось здесь в эту поездку увидеть, была замечательная выставка серии «Темзы», Клода Моне, у Дюран-Рюэля.
Мне повезло. Я давно мечтал увидеть целую серию картин Моне на новую ему, никогда не видав ни одной полной серии, а только отдельные разрозненные звенья. И вот в мае 1904 года я попадаю на блестящую сюиту, одну из самых сверкающих в творческом венке Моне, - лондонскую.
Моне несколько лет безвыездно просидел в Лондоне, написав три десятка картин, дающих облик Лондона во все часы дня, в разные времена года, в различную погоду. Особенно изумительны были его "Темзы" в туманный день, когда солнце еле прорезает тяжелую пелену насыщенного угольной пылью тумана, давая тысячи причудливых цветных сочетаний. Я был покорен этим титаном живописи, остающимся для меня и сейчас непревзойденным и принадлежащим к числу величайших гениев всех времен, наряду с Гюставом Курбе, Эдуардом Мане и Огюстом Ренуаром.
Но и кроме Моне я увидел кое-что не совсем обычное для того времени, увидел у того самого Воллара, у которого за 10 лет до того меня так поразили вещи Сезанна, Ван Гога и Гогена. У него была уже другая лавка, много обширнее и лучше прежней. В ней я заметил очень меня пленивший большой холст, изображавший обеденный стол с фигурой горничной, поправляющей букет цветов на столе. Вещь была сильно написана, хотя и несколько черновата. В ней был прекрасный общий гармоничный цветовой тон.
Я просил Воллара дать сфотографировать эту вещь или достать с нее фотографию, если она имеется, которая нужна мне для помещения в лучшем модернистском журнале "Мир искусства". Журнал, оказывается, был ему знаком, и он назвал мне имя автора картины, прибавив, что он будет счастлив познакомиться с человеком, который хочет воспроизвести ее, в Париже никому не нужную и не интересную. Имя его было Анри Матисс, никому в Париже не ведомое, кроме тесного круга друзей.
На следующий день в условленный час Матисс пришел, сказав, что ему, действительно, хотелось видеть человека, решающегося воспроизвести его картину: его вещей никто не воспроизводил.
У Воллара висело еще несколько небольших вещей никому не известного тогда Пикассо, раннего, "голубого", периода, одна из которых была впоследствии куплена С.И.Щукиным. Я просил сфотографировать две вещи Пикассо.
Набравшись выставочных впечатлений, я не хотел засиживаться в Париже: очень тянуло самого к живописи на воздухе. Я вернулся в Дугино - о Титове забыл и думать, - написал в "Мир искусства" условленные статьи, прибавив к ним фотографии, и принялся за живопись.
Стояло дивное лето. Для утреннего чая стол с самоваром накрывался в примыкавшей к дому аллее из молодых лип. На ближнем конце длинного, накрытого скатертью стола стоял пузатый медный самовар в окружении стаканов, чашек, вазочек с вареньем и всякой снедью. Посередине стола всегда ставился сезонный букет. Сейчас, в конце мая, стояла ваза с васильками. Весь стол был залит солнечными зайчиками, игравшими на самоваре, посуде, скатерти, цветах и песочной дорожке аллеи. Это было так чудесно, что я взял большой холст и начал писать "Утренний чай" - картину, находящуюся сейчас в Национальной галерее в Риме и бывшую на всех больших международных выставках Европы.
Писал я эту вещь с особенной любовью и долго, сеансов десять. Окончив, я понял, что пока это лучшее из всего мною написанного. Ее оценили, однако, только за границей: ни Третьяковская галерея, ни Русский музей не заикались о ее покупке, и она ушла за границу. Только значительно позднее, за год до смерти, Серов, вернувшись из Италии, сказал мне:
- Видел в Риме ваш самовар. Он там на почетном месте, в Национальной галерее. Черт знает как мы его с Остроуховым прозевали.
В "Утренний чай" я как будто вложил всю энергию этого лета, не оставив ее для других замыслов. Все остальное, что я писал, было среднего качества, а кое-что и прямо плохо. Лучше других удался односеансный этюд "Вечерний чай" - тот же стол в аллее, тот же самовар, но за столом сидит вся семья Мещериных. Этюд писал на некотором расстоянии, в очень широкой, размашистой манере, как эскиз к картине, которую я задумал, но как-то не осуществил. Много играл в теннис, еще больше писал пером и сравнительно меньше писал красками. Этюд этот купил Остроухов, после смерти которого он попал в Иваново-Вознесенский музей.
Только в августе я освободился от очередных литературных работ и приступил к теме, которая вновь меня втянула с головой и увлекла более, чем все предыдущие.
В Дугине перед домом стояла славная березовая рощица, в конце которой, на выходе в поле, был так называемый "кружок" - группа в несколько особенно живописных берез, красиво изогнутых и ритмично расположенных. Па- кружке стояла скамья, на которой вечно сидели, любуясь открывающимся сюда видом на необъятное пространство - извилину реки, старинную Усадьбу Бенкендорфов, окрестные деревни, древнюю Колычевскую церковь Щукинский монастырь.
Я подошел как-то к кружку в тот момент, когда на скамье сидела француженка-гувернантка в белом платье, рядом с нею, на скамейке же, стояла и летняя дочь М.В.Мещерина, черноволосая Маня, а между березами стояла, держась за них рукою, старшая дочь, 12-летняя рыжая Валя. Был солнечный день, все фигуры и березы были в тени, но на них играли жемчужные пятна солнечных лучей, пробивавшихся сквозь листву. Фигуры приходились на голубом небе, затянутом такого же жемчужного цвета легкими облаками. Это была дивная композиция, найденная без сочинения: инвенция дана была самой натурой, притом столь мудро, что не хотелось делать никаких корректур. Надо было только писать, сидя прямо на земле, чтобы получить максимум неба и как можно более низкий горизонт.
стр.1 -
стр.2 -
стр.3 -
стр.4 -
стр.5 -
стр.6 -
стр.7 -
стр.8 -
стр.9 -
стр.10 -
стр.11 -
стр.12 -
стр.13 -
стр.14 -
стр.15 -
стр.16 -
стр.17
Продолжение...
|